Вообще тема побегов и путешествий в Европу русских, государственных людей, то есть людей из общества, могла бы быть материалом интереснейшего исследования сословно-психологической природы русского общественного сознания, потому что то, что человек видит в чужой жизни, говорит больше не о той жизни, а о нем самом и о родной для него жизни. Но более, может быть, важно даже не то, что он, путешественник по казенной или личной надобности, видит в чужой жизни, а то, чего он не видит в ней и почему не видит, либо не считает стоящим своего внимания, или недоступном для его понимания. Речь не о том, чтобы упрекать русского дворянина, даже и просвещенного, даже и университетского профессора или писателя, в том, что он в Париже идет в Лувр, а не на сапожную фабрику и не интересуется организацией производства модных по всей Европе башмаков, речь только о том, чтобы понять, почему так близко к сердцу он принимает проблемы французской истории или чем английская философия отличается от немецкой, или восхищается удобным устройством дорог и мягкими каретами, а не задает самому себе вопроса о том, ПОЧЕМУ в родной России не получается таких башмаков, нет таких дорог и не делается таких мягких карет?
Может быть, в сердце каждого русского путешественника в Европу продолжает негласно действовать все то же древнее государево повеление: лишних и ненадобных*речей ни с кем не говорить и собою ничего не вчинять? — во всяком случае, пока не придет крайняя необходимость.
Вот наши путешествующие государственные люди, собой ничего не вчиняя, только смотрят, удивляются и свидетельствуют — и то в редких случаях — о чудесах европейской жизни: об академиях изрядных высоких наук, в которых студентов зело много, и есть среди них даже высоких пород люди из разных государств; и учатся они высоким наукам даже и до философии, а для диспутов сделана особая палата великая длинная; о госпитале, в котором принимают болящих и покоят их и лечат с прилежанием и без оплаты, а только для веры христианской и для спасения души… Подобные факты европейской повседневной жизни воспринимаются в одном ряду с часами удивительного строения на воротах ратуши, которые отбивают каждое получасье с мусикийским согласием, в одном ряду с рисунком обоев в кабинете папского нунция… Удобная гостиница с хорошими комнатами и изрядными постелями; цесарь, которого никто не водит под руку; сенаторские дочери и жены, всяк сама над собой несущая балдахин… Все это замечается неспроста, но — хотя об этом и не говорится — от сравнения с домашними обычаями совсем иного свойства… У русских государственных людей, путешествующих в Европу, нет на вопросы государева задания. Но нет задания и общественного. И — не возникает и личной потребности узнать тайные механизмы этой жизни, нет потребности в вопросе к самому себе о том, ПОЧЕМУ венецияне всегда живут во всяком покое, без страха и без обид и без тягостных податёй.
Если нет ничего удивительного в том, что ни сам великий реформатор Петр, ни его молодые птенцы не задавались вопросом о том, КАК устроена жизнь в Европе, куда они с такой страстью и энергией рубили окно, и даже о том, КАК организовано хотя бы строительство флота в Англии, то удивляет уже то, что подобных вопросов общественному сознанию не задает и русская интеллигенция в XIX веке, и даже в начале XX, то есть вопроса о том, КАК устроено и устраивалось это заманчивое прекрасное далеко. Горьких и поэтически-пронзительных свидетельств о печальной русской действительности сколько угодно, но вопроса — ПОЧЕМУ? — нет. И это можно объяснить только тем, что у русского общества задания на такой вопрос никогда не было: общественному сознанию с первых своих знакомств с европейской действительностью оказалась чужда хозяйственная, социальная, сословная, то есть политико-экономическая, подоплека европейского бытия. И потому оно не могло — и не пыталось — окормлять административное сознание и его отношение к европейскому опыту, но было солидарно с единовременными частными заимствованиями при крайней на то необходимости. Но это говорит и о том, что русское общественное сознание было солидарно с административным и по отношению к политико-экономической подоплеке отечественного бытия…
Связь между личным впечатлением и всей атмосферой общественного сознания очевидная, здесь можно говорить о некоей негласной диктатуре, которая весьма ощутимо тяготеет над каждым членом общества и определяет его общественное поведение. Для человека же сословного это общественное — оно же и сословное — сознание не только обязательства, но и его колыбель, и его надежная защита. Поэтому так органично в личности русского сословного — он же и государственный — человека определяется избирательность впечатлений от чужой жизни: человек, командированный своим обществом в эту иную жизнь, подсознательно редактирует свои впечатления — ведь именно с ними он вернется домой, в свою общественную и служебную среду и представит обществу отчет о том, что он там, в Европе, видел и слышал. Если эта общественная среда не давала прямого задания своему человеку узнать, как делаются немецкие мягкие кареты, а давала задание узнать только то, сколько эти кареты стоят, то вполне естественно, что путешественник и не вникнет в эту низкую, подлую, то есть хозяйственно-промышленную, сторону немецкой жизни. И в этом внутреннем свойстве самодержец и великий реформатор Петр не отличался от своих юных соратников, отечественных и иностранных: из путешествия по Европе он привозит не знание об административной и экономической организации России как хозяйства и морском флоте как части этого хозяйства, но только чертежи кораблей и мастеров, которые умеют делать такие корабли. Юные соратники Петра приобретают в заграничных командировках ненужные им навигац- кие знания — ни один из них не служит на флоте, но все со своими навигацкими знаниями устраиваются на хорошие административные и дипломатические должности. Эти юные соратники обладают тем внешним лоском и чванством, которые они привезли из Европы и которые как раз и определяют их действительное высокое место в административно-общественной иерархии.
Русское общественное сознание опирается на статичное состояние государственно-сословной жизни и не воспринимает ее движения. Или: всякое движение воспринимается как угроза государственному порядку вещей. И преобразования Петра не только не посягали на традиционное свойство русского общества и на весь характер общественных отношений, но укрепляли их, приводя внешне к европейскому облику. И поэтому политико-эконом И.Т.Посошков со своими проектами хозяйственных преобразований России выглядит в этой реформаторской атмосфере простодушным, легко обманутым и от греха подальше посаженным в Петропавловский каземат…
Если с петровских птенцов спрос как будто бы и не велик, то вот спустя сто лет поехали по Европе уже и высокообразованные люди из общества, например, Н. М. Карамзин, а лет пятьдесят спустя — и университетские профессора, и писатели из разночинцев. И хотя они уже не удивляются садам с фонтанами, хорошим постелям в гостиницах, аптекам и подобиям мужеска и женска пола из меди на городских улицах, однако характер впечатлений от европейской жизни изменился мало: это все те же экскурсанты, старательно записывающие в свои тетрадки имена великих художников в музеях, высоту соборов, названия политических партий и имена их вождей, заседающих в парламентах, и кто против кого интригует, и цвет галстуков, и фасон шляп… Во всяком случае, вопроса о том ПОЧЕМУ венецияне всегда живут во всяком покое, без страха и без обид и без тягостных податей как не было в головах юных князей Хилковых и графов Толстых, так их нет и в головах путешествующих по Европе русских разночинных интеллигентов. Тем не менее есть уже очень тонкие наблюдения над философией, и даже о том, чем отличается немецкая от французской, и по этому поводу могут возникать даже целые дискуссии; есть наблюдения над тем или иным национальным образом жизни, над католическим религиозным обрядом… Есть уже попытки определять и особенности национальных характеров, есть уже и иронические насмешки над европейским буржуазным обывателем…
Но вот Ф. М. Достоевский, еще и за границей не бывавший, совершенно неожиданно и по поводу, к Европе отношения прямого не имеющего, проговаривает поразительное наблюдение: если французский народ — это единый народ, то русский народ — это два народа, и раздвоение русского народа он называет исторически сложившимся (ст. «Книжность и грамотность», 1861 г.).